|
ДРУЗЬЯ
Людмила Аврутис
В продолжение боли
18.02.97
Времена на выбирают - выбирают стиль жизни, увлечения, друзей, любимых.
Виталий выбрал медицину, а в ней хирургию. И служил он ей всей силой своей
богато одаренной личности.
Он и в Израиле состоялся как врач, невзирая на естественные и искусственно
воздвигнутые препятствия. Будучи не очень здоровым и имея возможность
отказаться от прохождения "милуим" в Ливане, он пошел туда в четвертый раз, зная
уже не по рассказам очевидцев, а на собственном опыте, как меру опасности, так
и меру своей эффективности хирурга в боевой обстановке. Он боялся, но способ
преодоления, желание жить, не прячась за других, требовательность, прежде всего
к себе по "гамбургскому счету", потребность и умение разделить боль и
ответственность - это его стиль и осознанный выбор.

На каникулах в Киеве возле Мариининского дворца.Справа налево: Ленина, Людмила
Аврутис, Виталий и дочь Людмилы Юлия. 1983 г. |
|
|
Радинский Виталий. Виталик. Виталя.
Для меня он Виталя. Поздним вечером 5 февраля 1997 г. Виталю хоронили на
Хайфском военном кладбище со всеми почестями Армии Обороны Израиля.
Мы приходили к нему на это "детское кладбище", как сказала Ленина. Это верное
название. На плитах возраст детей: 19 лет и немногим больше. Для нас, прошедших
свое 60-летие, там все дети. Вот и Виталя - наш ребенок, при том, что он муж
своей вдове и отец - своему ребенку. Непостижимо...
Я принялась писать эти строки, не четко осознавая адресат. Скорее все-го, это
мое очередное письмо Ленине и Фиме, моя попытка сказать в нем то, что во многом
(или во всем) им известно, и то, что не было сказано вовремя, а теперь
невозможно сказать из-за перехватывающих горло спазмов боли и слез.
Сказав "очередное письмо", я имею в виду нашу трехстадийную
многолетнюю
переписку, начавшуюся после окончания школы в Киеве в 1953 году, когда Ленина
уехала учиться в Челябинск, работать в Макушино, переписку, составившую 9 лет
до ее возвращения в Киев. Затем, в 1966 году, я уехала на 24 года в Москву. Наша
переписка продолжалась еще 4 года, уже из Израиля в Киев - до приезда Радинских
в Хайфу; так что почти из 50 лет нашей дружбы, 37 лет мы переписывались,
перезванивались, ездили друг к другу в гости, в совместные отпуска, сначала с
детьми, потом семьями, потом вдвоем. В израильских письмах я старалась сообщать
о Витале подробности, которые позволили бы родителям увидеть его и его семью
так, как я бы хотела, чтобы написали мне о моем ребенке, с которым я была бы
разлучена таким расстоянием, как Россия - Израиль. Я знала, что есть и другие
корреспонденты из Цфата, Реховота, видевшие Виталю чаще и дольше, но считала
важным сообщить свои впечатления о нем, как свидетельство еще одного
заинтересованного человека.
Когда была опубликована в "Вестях" статья о Витале и Вадике (Мельнике) через
неделю после их гибели, мне было недостаточно репортерского стиля автора. Но
писать самой труднее.
Виталя вырос и личностно оформился в очень хорошей семье, ему, что называется,
повезло с родителями, преуспевшими в том, чтобы стать ему лучшими друзьями
навсегда. Его, маленького среди ровесников, выпускали одного гулять в парк
Шевченко, где не только играли, но успешно дрались старшие с младшими, более
сильные с менее. На мой вопрос: "Зачем вы оставляете его одного?", следовал
ответ: "Нужно учиться постоять за себя". И он учился этому - и в парке, и в
школе, и в институте, и в период работы в Троицке, где жили не сплошь учтивые и
интеллигентные люди.
Вряд ли я сумею соблюсти хронологическую последовательность, скорее всего,
буду перемежать времена - так устроена память.
Виталя рос в обстановке любви, разнообразной по форме выражения. Мама -
сдержанно, исключительно внимательно к индивидуальным его особенностям; папа -
откровенно его обожал и находил в сыне все новые и новые способности, да это
было и нетрудно. Мальчик был восприимчив, эмоционально возбудим, расположен к
общению. Он рано начал реагировать на юмор - благо, дома умели смеяться, в том
числе, и над собой. Когда пятилетнего Виталика спросили, что такое юмор, он
ответил: "Чувство шутейности." Вижу его смеющимся, насмешливым, ироничным,
улавливающим с детства малейшие оттенки шуток и острот; впоследствии это
развилось: язык его приобрел остроту насмешливо-добродушную к друзьям и
язвительно-уничтожающую к недоброжелателям, коих, может быть, было не так уж
много, но всегда находились завистники, потому что он выделялся. А завистники
имеют свойство, может быть, первыми замечать отсутствующие у них достоинства и
реагировать на них доступными для себя средствами.
Учился Виталя заинтересованно, однако это вовсе не означало, что он был круглым
отличником до окончания школы. Его приучили к хорошему чтению, памятью он
отличался удивительной, ему легко давались языки, он увлекался историей,
философией, астрономией, "глотал" фантастику; став постарше, занимался сборкой
магнитофона, паял с утра до вечера, добиваясь результатов; стол его был завален
деталями и инструментом. Главное, что с ним всегда было интересно и
разнообразно нескучно. Он умел дружить, и сохранял дружбу на всю жизнь; при этом
приобретал новых друзей всюду, где бывал, отличаясь особенностью объединять
вокруг себя очень разных людей.
Его выбор специальности не удивил. Рассказы мамы-врача, оперирующего
гинеколога и анестезиолога в одном лице, были всегда ему интересны, поэтому
сначала увлечение биологией, а потом решение поступать в мединститут с отъездом
из дома в неблизкий и вместе с тем недалекий Челябинск были логичными.
16-летний Виталя поехал в самостоятельную жизнь, и я помню, как он рассказывал,
что нужно было научиться принимать разнообразные решения, верные или неверные,
но самостоятельные. Сначала это были бытовые проблемы, а начав дежурить в
хирургии со второго курса, он погружался в профессиональные проблемы, а затем и
все остальные. Он не плыл по течению жизни легко, по характеру скорее был
пессимистом-фаталистом, сочетая при этом поступки оптимиста - не идеалиста, а
человека с активной жизненной позицией; он рано имел убеждения и способность
убеждать без инвазивности.
В одной из наших бесед (а их было немало: мы не были равнодушными друг к другу
или вежливыми собеседниками) я услышала от 20-летнего Витали, что он взрослее,
чем мы были в его возрасте. Не нескромность здесь была, а самооценка с высоты
ранней самостоятельности, профессионального участия, пусть в качестве
студента-медика, в операциях, в наблюдениях за страдающими и умирающими.
Ответственность - неедекларируемое понятие в семье - было органичным его качеством,
проверенным
словом и делом, вплоть до участия в военных сборах в Израиле.
Он приехал в Израиль с семьей через полгода после нас, остановился в Цфате,
куда я приехала повидаться с ним, когда Йосику было полгода. Это было трудное со
всех точек зрения время, когда Виталя-хирург с опытом, определяемым не столько
годами работы, сколько количеством и разнообразием проделанных операций, опытом
борьбы с медицинским Троицким руководством, должен был доказать свое право на
работу. И здесь я увидела того же Виталю, который не изменил хирургическому
выбору, чтобы остаться в Челябинске, который и здесь сказал, что не будет
подрабатывать никаким образом, а будет учить язык и будет тем, кто он есть -
хирургом. У него было плохо с терпением и выдержкой, не касающимися способности
выдерживать двухсуточные дежурства в хирургии и реанимации, а в том смысле, что
подобно любимому литературному герою, он "мог бы взять частями, но ему нужно
все сразу". Я опасалась всегда, что он взорвется во вред себе, что его приезд в
Израиль недостаточно мотивирован. Он "метал молнии" в адрес бюрократической
машины, а затем ему дорого стоило осознавать себя "прозрачным" в глазах
"ивритских" коллег. Поэтому я догадывалась (в меру своих возможностей) о
себестоимости его сдержанности в экстремальных условиях. Он овладел и этим с
естественными для своей нервной организации издержками.
В период начала работы в Хайфской больнице - военном госпитале "Рамбам" - он
периодически ночевал у нас, мы подолгу засиживались, и я видела его, уже
повзрослевшего, борющегося и доказывающего, скорее зло-саркастичного, чем
веселого, но верного себе: человека с неэластичными взглядами, который при всей
самостоятельности нуждается в психологической помощи-понимании близких по духу
людей. И они нашлись, слава Богу.
К несчастью, нашей семье потребовалась Виталина профессиональная помощь. Моему
мужу Фиме предстояла обширная операция. Виталя включился сразу, делал все
необходимое, перестал со мной говорить; я понимала, что ему тяжело мне все
объяснять. Единственное, что он просил, так это не сидеть в зале ожидания, пока
идет операция, поскольку это долго, мучительно и бесполезно. Оперировала
бригада в составе трех хирургов, в числе которых был и Виталя - самый молодой и
самая большая наша надежда. Конечно же, я сидела все те пять часов, пока шла
операция в том зале...
Наконец, вышли доктор Альтман с Виталей. Альтман объяснил, что Витале,
представившему Фиму членом своей семьи, удалось предложить ход операции в один
этап, вместо предполагавшегося двухэтапного хода. Он сказал, что операция
удалась и что Виталя молодец. Я расплакалась, а Виталя, положив мне руку на
плечо, сказал: "Что вы, Эдуард Израилевич, доводите женщину до слез! Пойдемте,
тетя Мила, в ординаторскую, выпьем чаю, покурим, а потом я отведу вас к дяде
Фиме, когда будет можно". Он оставался в эту и последующую ночь дежурить, и не
позволил мне быть в больнице той ночью, а в последующую настоял, чтобы и Юля не сидела около
Фимы, потому что он на месте. Я ехала домой ночевать и благодарила судьбу за
это трагическое совпадение. Я не могла никак его отблагодарить, потому что мне
казалось, что я еще успею. Я думала, что в случае нашей смерти Юле поможет
Виталя... Я думала... Да, много еще, о чем я думала, кроме того, что мне
придется писать о нем в прошедшем времени
Времена не выбирают... Я уже писала об этом в 14-ый день после катастрофы.
За время семидневной "шивы" по Витале мы многих увидели и много услышали о нем
от незнакомых нам людей, знавших его, видевших его много и совсем чуть-чуть, но
осознавших, что встретившись однажды, он запоминается навсегда. Мы видели
плачущих по нем молоденьких израильских солдат. Мы слышали о нем самые лестные
отзывы заслуженных крупных личностей, о нем сделали стенды памяти в разных
местах Израиля, подлинным патриотом которого он был. (Напрасными были мои
опасения о мотивации его приезда, о чем мне уже не удастся попросить прощения.)
Его патриотизм был того сорта, когда обидно за все неудачное в стране, потому
что оно мешает тому хорошему, что есть, что отмечается, и о чем не говорят с
болью.
Он любил многое и многих. Работать и выпить с друзьями, петь и слушать песни и
стихи. А как он любил дом и родителей! Как он гордился ими! Очень боялся, что им
будет тяжело в Израиле, что потеря работы подействует угнетающе. Перед их
приездом он сказал мне: "Вы знаете, тетя Мила, что мама - кладезь
нереализованных возможностей". И как был счастлив, что шестидесятилетняя мама
сдала с первого раза экзамен и получила израильское удостоверение врача, что
родителям хорошо, что они помогают другим и совсем не нуждаются в его помощи!
Я любила делать ему подарки, было огромным удовольствием видеть его в зале
театра, куда удавалось достать билеты на лучшие московские спектакли.
Мне больше не подарить ему подарка,
Не сказать слов благодарности
за состоявшуюся привязанность,
не спросить о том, что важно,
и только он смог бы на это ответить...
Просто меня стало меньше от этой потери, и просто только написанное я могу
подарить родителям в день его рождения - 20 декабря.
Благословенна его память!
Израиль, Кирьят Ям, ноябрь 1997 года
|